Кузьма Васильевич подошел к дивану и наклонился к Колибри, но, прежде чем он успел промолвить слово, она протянула руку и, не переставая смеяться в платок, запустила свои небольшие жесткие пальцы в его волосы и мгновенно растрепала его благоустроенный кок.
— Это что еще? — воскликнул Кузьма Васильевич, не вполне довольный подобною нецеремонностью в обращении. — Ах ты, шалунья!
Колибри приняла платок от лица.
— Нехорошо так; этак лучше. — Она отодвинулась к одному концу дивана и подобрала ноги. — Садитесь… там.
Кузьма Васильевич сел, куда она ему указывала.
— Зачем же ты удаляешься? — промолвил он после небольшого молчанья. — Или ты меня боишься?
Колибри свернулась в клубочек и посмотрела на него сбоку.
— Я не боюсь… Нет.
— Ты не должна меня дичиться, — продолжал наставительным тоном Кузьма Васильевич. — Ты ведь помнишь свое вчерашнее обещание поцеловать меня?
Колибри обхватила свои колени обеими руками, положила на них голову и опять посмотрела на него.
— Помню.
— То-то же. И ты должна сдержать свое слово.
— Да… должна.
— В таком случае… — начал Кузьма Васильевич и пододвинулся было к ней.
Колибри высвободила свои косы, которые она захватила вместе с коленями, и одною из них ударила его по руке.
— Потише, господин!
Кузьма Васильевич сконфузился.
— Какие у нее глаза, у разбойницы, — пробормотал он как бы про себя. — Однако, — прибавил он, возвысив голос, — зачем же ты звала меня… в таком случае?
Колибри вытянула шею, как птица… Она прислушивалась. Кузьма Васильевич перетревожился.
— Эмилия? — произнес он вопросительно.
— Нет.
— Кто-нибудь другой?
Колибри пожала плечом.
— Да ты что-нибудь слышишь?
— Ничего. — Колибри отвела назад, и тоже птичьим движением, свою небольшую яйцевидную головку, с красивым пробором и короткими вихрами курчавых завитушек на затылке, там, где начинались косы, и опять в клубочек свернулась. — Ничего.
— Ничего! Так я теперь… — Кузьма Васильевич потянулся к Колибри, но тотчас же отдернул руку. На пальце у него показалась капля крови. — Что за глупости такие! — воскликнул он, встряхивая пальцем. — Вечные эти ваши булавки! Да и какая это к чёрту булавка, — прибавил он, взглянув на длинную золотую шпильку, которую Колибри медленно втыкала себе в пояс. — Это целый кинжал, это жало… Да, да, это твое жало, и ты оса, вот ты кто, оса, понимаешь?
Колибри, по-видимому, очень понравилось сравненье Кузьмы Васильевича: она залилась тонким хохотом и несколько раз сряду повторила:
— Да, я ужалю… я ужалю.
Кузьма Васильевич глядел на нее и думал: «Ведь вот смеется, а лицо всё печальное…»
— Посмотри-ка, что я тебе покажу, — промолвил он громко.
— Цо?
— Зачем ты говоришь: цо? Разве ты полька?
— Ни.
— Теперь вот: «ни!» Ну, да всё равно! — Кузьма Васильевич достал свой подарочек и повертел им на воздухе. — Глянь-ка сюда… Хороша штучка?
Колибри равнодушно вскинула глазами.
— А! Крест! Мы не носимо.
— Как? Креста не носите? Да ты жидовка, что ли?
— Не носимо, — повторила Колибри и, вдруг встрепенувшись, глянула назад через плечо. — Хотите, я петь буду?.. — торопливо спросила она.
Кузьма Васильевич сунул крестик в карман мундира и оглянулся тоже. Ему почудился легкий треск за стеной…
— Что такое? — пробормотал он.
— Мышь… мышь, — поспешно проговорила Колибри и вдруг, совершенно неожиданно для Кузьмы Васильевича, обняла его голову своими гибкими гладкими руками, и быстрый поцелуй обжег его щеку… точно уголек к ней приложился.
Он стиснул Колибри в своих объятиях, но она выскользнула, как змея, — ее стан был немного толще змеиного туловища — и вскочила на ноги.
— Постой, — шепнула она, — прежде надо кофе пить…
— Полно! Что за кофе! После.
— Нет, теперь. Теперь горячий, после холодный. — Она ухватила кофейник за ручку и, высоко приподняв его, стала лить в обе чашки. Кофе падал тонкою, как бы перекрученною струей; Колибри положила голову на плечо и смотрела, как он лился. — Вот, клади сахару… пей… и я буду!
Кузьма Васильевич бросил в чашку кусок сахару и выпил ее разом. Кофе ему показался очень крепким и горьким. Колибри глядела на него, улыбаясь и чуть-чуть расширяя ноздри над краем своей чашки. Она тихонько опустила ее на стол.
— Что же ты не пьешь? — спросил Кузьма Васильевич.
— Я… понемножку… — отвечала она.
Кузьма Васильевич пришел в азарт.
— Да сядь же, наконец, возле меня!
— Сейчас. — Она нагнула голову и, всё не спуская глаз с Кузьмы Васильевича, взялась за гитару. — Только прежде я петь буду.
— Да, да, только сядь.
— И танцевать буду. Хочешь?
— Ты танцуешь? Ну, это бы я посмотрел. Но нельзя ли после?
— Нет, теперь… А я тебя очень люблю.
— Ты меня любишь! Смотри же… а впрочем, танцуй, чудачка ты этакая!
Колибри стала по ту сторону стола и, пробежав несколько раз пальцами по струнам гитары, затянула, к удивлению Кузьмы Васильевича, который ожидал веселого, живого напева, — затянула какой-то медлительный, однообразный речитатив, сопровождая каждый отдельный, как бы с усилием выталкиваемый звук мерным раскачиванием всего тела направо и налево. Она не улыбалась и даже брови свои сдвинула, свои высокие, круглые, тонкие брови, между которыми резко выступал синий знак, похожий на восточную букву, вероятно, вытравленный порохом. Глаза она почти закрыла, но зрачки ее тускло светились из-под нависших ресниц, по-прежнему упорно вперяясь в Кузьму Васильевича. И он также не мог отвести взора от этих чудных, грозных глаз, от этого смуглого постепенно разгоравшегося лица, от полураскрытых и неподвижных губ, от двух черных змей, мерно колебавшихся по обеим сторонам стройной головы. Колибри продолжала раскачиваться, не сходя с места, и только ноги ее пришли в движение: она слегка их передвигала, приподнимая то носок, то каблук. Раз она вдруг быстро перевернулась и пронзительно вскрикнула, высоко встряхнув в воздухе гитарой… Потом опять началась прежняя однообразная пляска, сопровождаемая тем же однообразным пением. Кузьма Васильевич сидел между тем преспокойно на диване и продолжал глядеть на Колибри. Он ощущал в себе нечто странное, необычайное: ему было очень легко и свободно, даже слишком легко; он как будто тела своего не чувствовал, как будто плавал, и в то же время мурашки по нем ползали, какое-то приятное бессилие распространялось по ногам, и дремота щекотала ему веки и губы. Он уже ничего не желал, не думал ни о чем, а только ему было очень хорошо, словно кто его баюкал, «байбайкал», как выразилась Эмилия, и шептал он про себя: «Игрушечка!» По временам лицо «игрушечки» заволакивалось… «Отчего бы это?» — спрашивал себя Кузьма Васильевич. «От курева, — успокоивал он себя… — Такой есть тут синий дымок». И опять его кто-то баюкал и даже рассказывал ему на ухо что-то такое хорошее… Только почему-то всё не договаривал. Но вот вдруг на лице «игрушечки» глаза открылись огромные, величины небывалой, настоящие мостовые арки… Гитара покатилась и, ударившись о пол, прозвенела где-то за тридевятью землями… Какой-то очень близкий и короткий приятель Кузьмы Васильевича нежно и плотно обнял его сзади и галстук ему поправил. Кузьма Васильевич увидал перед самым лицом своим крючковатый нос, густые усы и пронзительные глаза незнакомца с обшлагом о трех пуговках… и хотя глаза находились на месте усов, и усы на месте глаз, и самый нос являлся опрокинутым, однако Кузьма Васильевич не удивился нисколько, а, напротив, нашел, что так оно и следовало; он собрался даже сказать этому носу: «Здорово, брат Григорий», но отменил свое намерение и предпочел… предпочел немедленно отправиться с Колибри в Царьград для предстоящего бракосочетания, так как она была турчанка, а государь его пожаловал в действительные турки.